![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Так, в США правые нон-конформисты породили течение «палеоконсерватизма». Примечательно, что главным объектом их ожесточённой критики стали не столько квази-социалисты из Демократической Партии, сколько «неоконсервативное» крыло республиканцев, в недавнем прошлом контролировавшее американскую администрацию. Но дело тут вовсе в том, что «неоконы» выработали более современный и мобильный тип правой идеи, а «палеоконы» цепляются за романтические, но безнадёжно архаичные ценности «одноэтажной Америки». Не стоит судить о взглядах «палеоконов» по их названию, – приставка «палео» призвана показать не старшинство в американском консервативном движении (становление палеоконсервативной политической философии приходится на 1980-ые гг.) или, тем более, не закоснелость палеоконсервативного мышления, а стойкую приверженность старой культуре белых американцев, которая внутри самой Америки размывается тем быстрее, чем «американизм» поставляется на экспорт. При этом палеоконсерваторы гораздо «современней», скажем, двух других представителей американской «правой» – традиционалистов и религиозных фундаменталистов, – хотя бы тем, что агитируют не за возврат к прошлому, но за реформизм, за отказ от тех «бомб замедленного действия», заложенных в старом самосознании WASP и за переосмысление правых ценностей в новаторском духе. Христианская теология в построениях некоторых «палеоконов» причудливо совмещается с социобиологией и евгеникой, что влечёт обвинения как в «мракобесии», так и в «отходе от заветов предков».
Некоторые выводы палеоконсервативных исследователей вызывают шквал обвинений в «американофобии». Например, историк Пол Готфрид (между прочим, специалист по Карлу Шмитту) в своей нашумевшей книге «Странная смерть марксизма» аргументированно разобрал устоявшееся мнение о переезде в США неомарксистской Франкфуртской школы как о «тевтонском нашествии» на «старую-добрую Америку», доказав, что неомарксизм пришёл не из Европы в Америку, а в обратном направлении, и моду на него в США надо рассматривать как удар бумеранга. Ведь Адорно и Маркузе никогда не достигли бы в США популярности, если бы за несколько десятилетий до этого, в западной зоне оккупации, совместными силами американских империалистов и выходцев из коммунистического подполья не проводилась зачистка Германии от всего немецкого. Именно программа по «денацификации», в ходе которой пострадали не только бывшие нацисты, но и немецкие патриоты, стоявшие в оппозиции режиму Гитлера (в т.ч. и те из них, которые разделяли надежды на западную помощь в борьбе с коммунизмом после свержения НСДАП), расчистила почву для левацкого мракобесия, выразившегося сперва в поношении всего прусского, а потом плавно вступившего на рельсы антиамериканизма. Так же как немецкие националисты оказались для западных оккупантов чересчур «фашистскими» и «прусскими», так и взросшая на американских дрожжах левая немецкая молодёжь спустя десятилетие смотрела на американцев как на чересчур «империалистов» и млела по ГДР. Но это уже отдельный разговор, хотя и косвенно связанный с нашей темой, ибо хорошо показывает какие пагубные последствия может иметь стремление унизить чужой народ (немецкий) для самих ура-патриотических сторонников этого церемониального унижения (американцев).
Излюбленной же мишенью палеоконсерватизма стало кричащее несоответствие между облачённой в ура-патриотические тона внешней политикой «неоконов» и их бездействием внутри самой Америки, где «патриоты» идут рука об руку с демократами в потворстве социальному паразитированию, иммиграции и вытеснению христианства из всех сфер жизни. «Палеоконы» призывают не вестись на патриотические сентенции «ястребов» и сосредоточиться на внутренних проблемах США. Надо сказать, что тенденция пренебрегать «имперством» ради внутренней стабилизации не нова для американского консервативного истеблишмента. Генеалогия американского изоляционизма восходит к англосаксонскому «патрицию», сенатору Роберту Тафту, отпрыску политического клана Тафтов, сыну 27-го президента США Уильяма Тафта. Пламенный антикоммунист, он был одним из немногих сенаторов, высказавшихся против поддержки Рузвельтом сталинского СССР в частности, и против рузвельтовской политики интервенционизма вообще. Усиление СССР гораздо опасней для Америки, нежели победа Германии, – пророчески утверждал Тафт. Тем не менее, Рузвельт продолжил дразнить Германию и Японию в ущерб американским же интересам. Гибель тысяч и тысяч американских солдат, лишившихся жизни для того, чтобы отобрать Европу у европейцев и Азию у азиатов, – печальный итог подобного «имперства». Голос консерватора Роберта Тафта был одиноким посреди милитаристского воя либеральных республиканцев, которые вмешательством в ненужную Америке войну подарили красным варварам Восточную Европу и предоставили право деколонизировать Азию не испепелённой атомными бомбардировками антисоветской Японии, а коммунистическим фанатикам вроде Хо Ши Мина и Пол Пота. К слову, Тафт был чуть ли не единственным, кто высказался против насильственного заключения японских иммигрантов в концлагеря на время войны.
После 1945 г. Тафт критиковал американскую администрацию в Германии, понимая, что успешно противостоять советской угрозе можно только завоевав симпатию немцев. Гонения на немецких патриотов – недавних антинацистов, нежелание формировать союзную Западу германскую армию и использование услуг еврейских беженцев для унизительного «анкетирования» немцев – потомственный политик не мог не знать, кому играет на руку такая недальновидность. К тому же периоду относится и смелое обличение Тафтом Нюрнбергского трибунала, чьё судопроизводство, по мнению сенатора, шло в разрез с принципом американского права о недопустимости применения обратной силы в судебных решениях и отвечало более «духу мстительности», чем духу англосаксонской законности.
Антикоммунистическая стратегия, предложенная Тафтом на президентских выборах 1952 г., заключалась в двух пунктах: 1) борьбе с советской пятой колонной внутри США; 2) и как ни парадоксально, немедленном выводе американского контингента из Европы. Ибо только отношение к европейцам как к равноправным союзникам в сражении за Свободный Мир может, согласно Тафту, привести к созданию крепкого антисоветского альянса. Поэтому следует не нервировать коммунистов присутствием войск США на континенте, а вместо этого помочь европейцам создать свои собственные боеспособные армии. Такая стратегия обнажила бы агрессивные планы советского империализма и обезоружила бы красную пропаганду, вещавшую об «американском засилье» в Западной Европе. Интересно, что на Тафта в кампании 1952 г. сделали ставку и русские эмигранты-националисты, которые связывали с его именем надежду на взятие Америкой твёрдого антисоветского курса.
А каков генезис «неоконов»? Приходится констатировать, что у истоков неоконсерватизма стоит группа левых интеллектуалов, вовремя озаботившихся оригинальной упаковкой для своей полностью левой идеологии. И такая упаковка – «ястребиный» ура-патриотизм – была ими найдена, не без помощи рецептов немецко-еврейского эмигранта, политического философа Лео Штрауса. «Политический эзотеризм» Штрауса, почерпнутый у Макиавелли, перекочевал в неоконсервативную практику. Именно с его помощью троцкистское ядро «неоконов» смогло добиться влияния на умы консервативных американцев. Любопытно отметить, что «Спутник и Погром» сам того не осознавая стал рупором точно такого же «эзотеризма». Просвинские тексты – кушанье в правой оболочке, но с левой начинкой. Впрочем, наличие какой-либо начинки тоже под вопросом. Иначе говоря, у русских «неоконов» нет иной идеологии (даже левой), кроме гешефта. Мешанина из махрового антихристианства и «крестового похода против ислама», белогвардейской непримиримости и поддержки путинских авантюр на Кавказе и Украине, не в меру спесивой элитарности и наивной надежды на «погромные» инстинкты «народа» создаёт о «мировоззрении» СиП’а самое неприятное впечатление. Но разве такое жонглирование не характерно для «политического эзотеризма», держащего читателей за «быдло»? И хотя малейшая попытка возразить обрывается почему-то обвинениями в «левачестве» (громче всех «держи вора!» кричит сам вор), ничто уже не прикроет вторичности и самонадеянной бездарности Просвирнина в глазах действительно правых и действительно интеллектуалов.
Пожалуй, ещё ближе к русской ситуации опыт немецкого консерватизма в послевоенной Германии. После того, как немецкие оппозиционные Гитлеру немецкие националисты подверглись репрессиям в западной зоне оккупации (так, Эрнст фон Саломон, участник Капповского путча, член правомонархической организации «Консул», прятавший от Гестапо жену-еврейку, был брошен американцами в лагерь для интернированных, где подвергся избиениям и унизительному обращению), для всех стало очевидным то, что Пруссия вызывает у Запада не меньшее отторжение, чем Третий Рейх. Единственной Германией, которая могла стать приемлемой для союзников была социал-демократическая, «меньшевистская» пародия на неё. Однако победа правоцентристской коалиции на выборах в Сенат в 1946 г. внесла некоторые изменения в немецкую политику США. Все три несоветские зоны оккупации были объединены и к власти в ФРГ наконец-то пришли немцы. Причём, именно немецкому консерватизму, олицетворяемому христианскими демократами и христианскими социалистами, выпало определять судьбу разбитой и беспрецедентно униженной Германии.
Перемены в американском Сенате позволили Конраду Аденауэру, – патриархальному католику из Рейнской области, участнику «реакционного» Сопротивления и врагу СССР, – занять в 1949 канцлерскую должность. Немецкий консерватизм в ФРГ Аденауэра уместней всего назвать «стабилизационным», т.к. о любых имперских амбициях было велено забыть, а пафос борьбы оказался перенаправлен против коммунистических экстремистов внутри страны. К правящей коалиции был привлечён широкий спектр правых сил, – от регионалистов и религиозных традиционалистов до либертарианцев. Академическая элита Германии нацелилась на поиск либерально-консервативного консенсуса, который вскоре был найден в бюргерских ценностях начала XX века. В результате, официальной идеологией аденауэровского кабинета стал строгий конституционализм, привязанный немецкими правоведами к христианскому учению о свободе личности. С помощью этого синтеза немецкого патриотизма и европейского буржуазного либерализма, руководству ФРГ удалось не только несколько ослабить германофобское напряжение, вызванное нацизмом, но и эффективно противостоять советской угрозе. Немецкими историками и юристами был выдвинут лозунг «Крестового похода против тоталитаризма», в свете которого западно-германская государственность рисовалось бастионом христианского корпоративизма и заклятым врагом как Третьего Рейха, так и СССР. Мощь немецкой конституции, по задумке её создателей, должна охранять христианскую нравственность, неприкосновенность личности и устанавливать ограничения для государства.
Во внешней политике Аденауэр одновременно с отказом от всякого ирредентизма, придерживался жёсткой антисоветской линии. Оберегая то малое, что осталось от немецкого государства, Аденауэр предпочитал разделение немцев объединению Германии под флагом коммунизма. Неслучайно на высоких постах конституционалистской ФРГ были задействованы некоторые нацистские функционеры, чей поверхностный национал-социализм в 1933-1945 гг. был внутренне неотличим от антикоммунизма. Одной из знаковых фигур аденауэровского периода являлся министр по делам беженцев Теодор Оберлендер, – в прошлом командир украинского батальона «Нахтигаль» и кавказского «Бергманн», в конце войны – офицер связи при штабе РОА. Русским националистам, находящимся в схожей ситуации небывалого разгрома, усугублённого 96-летней советской оккупацией, важно понять, что внешнеполитическим успехам правительства ФРГ, таким как восстановление полноценной армии и интеграция в НАТО, способствовало чёткое осознание тамошними либерал-консерваторами более чем скромного положения немцев в послевоенной Европе.
Но конституционализм Аденауэра не обладал монополией на прусское наследство, ведь своя версия немецкого национализма существовала и по ту сторону железного занавеса, – в ГДР. В отличие от западных союзников, Сталин с самого начала решил утилизировать немецкое самосознание для нужд мировой революции. После «кентаврических» опытов с орденами Александра Невского и Суворова в годы войны, экспериментировать с немецкой идентичностью было уже не так страшно. Потому денацификация в ГДР обошлась без перегибов, в отличие от ФРГ, где она приняла облик германофобского погрома. По инициативе Сталина власти ГДР легализовали левонационалистическую партию для бывших членов НСДАП и офицеров Вермахта, – НДПГ, – чья численность превышала 200 тысяч человек и чей лозунг гласил «Германия для немцев». Фридрих Великий и Мартин Лютер попали в пантеон немецкого социалистического государства, а Потсдам стал открытой ареной для ежегодных прусских торжеств. Т.н. «Народная Национальная Армия» скопировала серую униформу Вермахта, в то время как боец Бундесвера по внешнему виду походил скорее на трубочиста, чем на солдата, тем более, на немецкого солдата, гордого своей униформой. Вполне закономерно, что многие немецкие националисты и монархисты, испытавшие гонения сначала при Гитлере, а потом при союзниках, вспомнили о своих довоенных просоветских взглядах и обратили взор на восток. Давно пора открыть «секрет Полишинеля», скрытый от девственных умов читателей СиП’а: аристократы-консерваторы презирали нацистов не как «трудящихся», но как «мещан», и мечтали о выстроенной по лекалам Бисмарка прусской социалистической Спарте, антиподе романской цивилизации. Особые надежды при этом возлагались на СССР, как на потенциального союзника в войне с Антантой. После краха Третьего Рейха произошло некоторое оживление старых надежд. Но нас, русских антикоммунистов, не интересуют эти фантазии, а мимо ГДР мы прошли только затем, чтобы упомянуть о нестандартных взглядах немецкого националиста Эрнста Никиша (после войны предлагавшего, кстати, переименовать ГДР в Пруссию), разочаровавшегося в советской ориентации после кровавого подавления коммунистическими карателями восстания в восточном Берлине 17 июня 1953 г. Потеряв доверие к советам и перебравшись из ГДР в ФРГ, Никиш очень точно сформулировал задачу «стабилизационного», пост-имперского консерватизма применительно к Германии. Развиваемая Никишем политическая концепция, которая соответствовала реальному положению Германии, – это, по его словам, «…концепция «большой Швейцарии», т.е. нейтральной Германии, простирающейся между Востоком и Западом и усматривающей своё предназначение в том, чтобы служить мостом между ними. С прежним империалистическим тщеславием Германия должна распрощаться, тем более что на существование в качестве сколько-нибудь крупной силы между двумя мировыми державами – Америкой и Советским Союзом – у неё не хватает внутренних ресурсов». Не правда ли рецепт, пригодный и для России? Возможна ли «русская Швейцария» (Никиш, судя по всему, делал ударение на «швейцарском» нейтралитете, мы же делаем его ещё и на конфедеративном устройстве), состоящая из нескольких «кантонов», включая тот, который хранит лучшие традиции «белой империи» (термин Солоневича)? Признаем, что с актуальностью этих идей увеличивается и вероятность того, что рано или поздно, русские «швейцарцы» дадут советским «имперцам» (для нас – псевдо-имперцам) свою битву при Земпахе…
Наконец, русского читателя уж точно не оставит равнодушным ещё один пример «стабилизационного» консерватизма, – националистический режим генерала Недича в Сербии 1941-1945 гг. Под маской «второй мировой войны» в королевскую Югославию вторглась самая настоящая гражданская война, по жестокости и количеству жертв предвосхитившая балканские конфликты 90-ых гг. С оккупацией Сербии, – этой метрополии лоскутного королевства, – а также с самоопределением народом, ранее входивших в него, перед сербскими националистами, до войны занимавшими прогерманскую позицию, встала дилемма: или уходить в леса, к чётникам и коммунистам, ибо и те, и другие были фанатичными «югославянами», или же пристроиться к ведущей силе на Балканах, – Германии, – выставив против оппонентов обновлённую версию сербского национализма. Вождём монархической организации «Збор», правым интеллектуалом Дмитрием Льотичем и генералом-патриотом Миланом Недичем выбор был сделан в пользу второго варианта, и на Балканах впервые после Версальского мира возникло сербское национальное государство, не обременённое миражами «югославянства». Ошибки же межвоенной эпохи пришлось оплачивать кровью тысяч сербов, оставшихся за пределами недичевой Сербии по воле… югославянского правительства, которое в ходе административной реформы 1939 г. решило «усилить» хорватскую бановину районами с преобладающим сербским населением. В итоге, после падения Югославии во власти усташей оказалось множество сербов, которые теперь предпочитали уходить к коммунистическим партизанам, но только не «кроатизироваться». Парадокс, но в самой Сербии партизанщина не получила такого размаха, как в сербских областях Хорватии. Ведь оставив «за бортом» великодержавные претензии, сербские националисты смогли сколотить полноценную армию под именем Сербского Добровольческого Корпуса. Воспитанная на христианских идеалах средневекового рыцарства вооружённая сила молодой Сербии успешно противостояла титовцам и четникам, или, выражаясь образно, просоветскому и пробританскому аверсу и реверсу антисербского «югославянства». К сожалению, в конце XX века льотичевская струя в сербском национализме была вытеснена покрасневшим «четничеством» и вместо конструктивного диалога с другими национальными движениями титовской Югославии, Белград выбрал консервацию полуразрушенной «тюрьмы народов» и войну, не нужную ни сербам, ни хорватам, ни бошнякам…
Можно по-разному оценивать приведённые примеры. Не исключено, что кому-то параллели между тремя рассмотренными ситуациями покажутся натянутыми и иллюзорными. Но всё же трудно отрицать единую психоидеологию, двигавшую правыми в разбитой и униженной Сербии, в разбитой, униженной и к тому же ещё и разорванной на две части Германии, а также в перенапряжённых от ненужных войн США. Для этой психоидеологии характерен принципиальный отказ от статуса «великой державы» с целью выиграть время для «капитального ремонта» порядком надорвавшейся идентичности: сербской, немецкой или американской. Установки этого национализма не крикливы и подчёркнуто уступчивы там, где уступки способствуют избавлению от «мессианского» груза. Сербские националисты Льотич и Недич пожертвовали цементообразующим положением сербов в довоенной Югославии и получили взамен уже не мультиэтническую монархию, а национальное государство, избавленное от большевизма, неизбежно терзавшего его в период судорожной погони за балканским «престижем». Немецкий патриот Аденауэр принёс ещё большую жертву, – смирился с разделением народа, лишь бы не допустить заражение немецкой души коммунизмом и заставить мировое сообщество считаться с «другой Германией», непричастной к нацизму, но глубоко немецкой и антикоммунистической по духу. Американские «палеоконы» сцепились со своими, казалось бы, коллегами по консервативному лагерю, доказывая нецелесообразность экспорта американской культуры при полной запущенности ситуации с нею в самих Штатах. Общая психология миролюбия при контактах с соседями (которую иной воспалённый разум назвал бы «заискиванием перед чужаками») и непреклонности в разрешении внутренних противоречий пронизывает все три примера.
Русский национализм имеет дело с той стадией болезни, до которой не доходили ни немцы, ни американцы, ни даже сербы. Она воистину терминальна. Следовательно, и лечение должно быть радикальным. Недостаточно распрощаться со старой привычкой пользоваться языком грубой силы там, где диалог требует знания филигранных тонкостей. Русским потребуется ещё более смелая версия изоляционизма, чем та, которую Бьюкенен и Готфрид отстаивают перед американцами (во избежание лишних вопросов, заранее выскажемся, что русским националистам было бы выгодней, если бы тот же Бьюкенен занял относительно РФ позицию аналогичную «антисоветскому нон-интервенционизму» Тафта, который изящно комбинировал принципы политики невмешательства с бескомпромиссным антикоммунизмом). Чтобы память о белой, подлинной России не померкла на фоне советской фальшивки, необходимо вместить её в подходящий сосуд, – «малый» русский народ. Мобильность «малого народа», которую трудно назвать «имперской», послужит здесь делу сохранения имперской традиции, – но не сопутствующей ей претензии на русское доминирование в пределах бывшей Империи, – а «имперству» как национально-героическому эпосу, без которого юное русское государство окажется как бы «кастрированным». Идея эта равноудалена как от бутафорско-«имперского» национализма Просвирнина, так и от внеимперского национализма Широпаева. Паразитированию первого можно положить конец, лишь оформив особую нацию русских «белых», которая истребует у нео-советского Молоха историческую Россию, не мешая калмыкам истребовать Калмыкию, татарам Татарстан, а чеченцам Чечню. Идейный вакуум второго можно восполнить только придав русскому сепаратизму пафос национально-освободительной борьбы против советской оккупации. Одним педалированием антитезы «Московия-Новгород» здесь не ограничишься, и апеллировать придётся, прежде всего, к белому сопротивлению, которому пора вернуть изначальное содержание борьбы за нацию, – не за «целостность государства».
«Малая» историческая Россия и «малый» русский народ, вплетённые в «созвездие отечеств» на месте разрушенного чекистского узилища, – единственный воплотимый вариант «русской реконкисты». И единственный путь к русскому величию, не запятнанному ни макиавеллевской ложью, ни большевистским хамством, ни шигалевской проповедью рабства.