rus_vopros: (Default)
Речь идет о произведениях Чуковского и Олейникова, между этими двумя произведениями руских авторов умещается все пространство жизни как совецкого так и современного неосовецкого общества на части территории исторической РОССИИ - РФ-ии. Впрочем, не только раннего ветхозаветного и не только совецкого – маленькие рыжие тельца этих насекомых обозначают собой две полярно противоположные точки в любой (и не обязательно тоталитарной) системе социально-политических координат. Один – воплощение «маленького человека», кровный брат кафкианского Йозефа К.
и набоковского Цинцинната Ц. – невинная и бессмысленная жертва слепой и абсурдной силы, другой – карикатурное олицетворение этой самой силы, впрочем, на поверку оказывающейся эфемерной.
Речь идёт о «Тараканище» Корнея Чуковского и «Таракане» Николая Олейникова.
Произведения написаны с разницей в тринадцать лет, но – в особо значимые для совецкой истории годы.
Рифмованная сказка «Тараканище» сочинена весной 1921-го – года временного смягчения режима, когда у чудом уцелевшего обывателя появилась, быть может, первая возможность перевести дыхание и даже посмеяться.
И в то же время было совсем не до смеха:
тот год был отмечен не только окончанием эпохи военного коммунизма и переходом к нэпу, но и расстрелом Гумилева, окровавленным льдом Кронштадта, жесточайше подавленным Тамбовским восстанием.
Власть, появившаяся из ниоткуда всего-то четырьмя годами раньше, по всем признакам, казалось бы, – временная, скоротечная, стала пускать корни, обосновываясь на развалинах огромной страны всерьёз и надолго.
Сказка была написана слишком рано для того, чтобы усматривать в членистоногом тиране карикатуру на Упыря -- Сталина –
о тараканьих смеющихся усищах будет сказано двенадцатью годами позже другим поэтом.
Тогда же писать было ещё не о ком: гомункул упыря и деспотизма еще только зарождался в кипящей реторте внутрипартийной борьбы. Хотя соблазн притянуть за усы того или иного коммунистического лидера – например, Троцкого, фигура которого в гражданскую периодически заслоняла собой даже Ленина, есть.
Но это дело пустое – тараканьи антенны чаще встречались у белых генералов. Юденич, Марков, Миллер, Мамантов, да и Деникин с Алексеевым на фотографиях выглядят куда более по-тараканьи.
К слову сказать, не этими ли старорежимными усами навеяны образы булгаковского «Бега»?
Например, полубредовые монологи безусого («бритого, как актер») Хлудова-Слащёва, долженствующие выразить трагикомическую тщету Белого дела и всей русской эмиграции: «Слышу, они лапками шуршат – шур-шур, мур-мур... И у нас тоже – мгла и шуршание. Смотрю и думаю, куда бегут? Как тараканы, в ведро. С кухонного стола – бух!».
И всё-таки, какая-то связь с грядущим тираном в герое стихотворной сказки Чуковского чувствуется.
Почему бы не заподозрить автора в обладании пророческим даром? Ведь не отказываем же мы в этом поэтам, пишущим «для взрослых». Так или иначе, зловредное насекомое, бытовой кошмар уплотнённых «бывших людей» укладывается в матрицу тирании как таковой. Тараканище жесток так, как полагается абсолютному властителю, то есть иррационально:
«Принесите-ка мне, звери, ваших детушек
Я сегодня их за ужином скушаю!»
В этом приказе – что-то от выходок Калигулы, понимающего власть как наивысшее воплощение абсурда человеческого (по сюжету – звериного) существования. Перед нами – абсолютная власть как предельное (запредельное) проявление абсурда, сердце тьмы, бьющееся в тоненькой детской книжечке с цветными иллюстрациями.
Самое важное наблюдение, сделанное Чуковским в «Тараканище» – готовность сильных по природе своей существ унижаться и трепетать перед ничтожеством, отдавая ему на съедение все самое дорогое.





Уверовать в мнимое могущество насекомого помогает стадность. Главное условие метаморфозы, кажущегося превращения таракана в Левиафана – существование массы, толпы, обладающей, как известно, особой психологией, отличающейся над‑ или, точнее, подиндивидуальным сознанием.
Именно многократно усиленное стадностью чувство (страха, растерянности, восторга, вины) порождает эту коллективную галлюцинацию.
Прилетевший спаситель воробей в отличие от дрожащего стада буйволов и слонов – отдельно взятый индивидуум, он – единственный (если не считать местной Кассандры, маргиналки кенгуру) не поддается гипнозу.
Если взяться за составление литературной генеалогии
Тараканища, то у одного только Достоевского мы найдём немало предшественников злодея: от домашнего тирана Фомы Фомича Опискина до ничтожного, по сути своей, но страшного Петра Верховенского. Одаренные, образованные люди все как один готовы не только покоряться «букашечкам», мелким бесам, но и едва ли не обожествлять их. Обывательские слепота и благодушие, а пуще – романтические мечты и мистические восторги позволили тараканам – усатым и безусым – выползти на политические трибуны 20-гои 21-века.
Между тем, реализованная Чуковским гиперболизация и демонизация насекомого в рамках предшествующего литературного процесса практически ничем не подготовлена (если не учитывать типологически близкого к Тараканищу гофмановского крошку Цахеса). Напротив, завсегдатай булочных и трактиров, извечный насельник крестьянских изб и уездных гостиниц, таракан в нашей руской литературе упоминается едва ли не любовно. Равнодушных, в отличие от клопов, к человеческой крови, тараканов руские писатели сравнивают, например, с черносливом (Гоголь, Шмелёв), простые же смертные даже усматривают в их существовании пользу – например, домашних насекомых используют для детских игр, их жирными тельцами кормят певчих птиц, отчего те якобы становятся голосистее. Шуршащая мелочь тут и там шныряет на просторах отечественной словесности, вдохновляя мастеров слова на создание нетривиальных метафор: у Горького, например, в озере «шевелятся золотыми тараканами отражения утонувших звезд». Среди этой тараканьей благодати превращение обыкновенного рыжего прусака в мирового зверя – событие столь же невероятное, сколь невероятно все, чем был отмечено начало XX века. Тараканище Чуковского – продукт эпохи, в которой вчерашний горьковский босяк мог в одночасье превратиться в вершителя судеб, судию и палача. А, к примеру, бездомный пес – стать начальником подотдела очистки.
Но, в конце концов, житие эпического исполина заканчивается пшиком. Исчезает монструозная проекция крохотного самозванца на широком полотне истории. Впечатляющая голография власти обретает изначальную плоскостную структуру, чуждую жизни.
Как и положено всякому оптическому обману, этот обман кончается.
Изначальную человечность таракану возвращает Николай Олейников, поэт, стихи которого прямо-таки кишат насекомыми. Как правило, у Олейникова они – заурядные обыватели, часто сентиментальные и, как правило – несчастные.
Жук-антисемит изводит себя ненавистью. Жук-буржуй и жук-рабочий гибнут в классовой борьбе. Мучимая безответной страстью блоха по фамилии Петрова кончает с собой, бросаясь в пропасть.
Да и сам лирический субъект скорбит по утраченной юношеской любви: «Я муху безумно любил...»
Впрочем, казалось бы, существует в мире насекомолюдей и своя гармония:
"В чертогах смородины красной
Живут сто семнадцать жуков,
Зелёный кузнечик прекрасный,
Четыре блохи и пятнадцать сверчков.
Каким они воздухом дышат!
Как сытно и чисто едят!
Как пышно над ними колышет
Смородина свой виноград!"
Однако эта идиллия обманчива, она слишком напоминает жизнь в раю: без вечной борьбы за существование, без пернатых хищников и химических атак со стороны садоводов. Иллюзии побоку – главная функция насекомого, то есть маленького человека – страдательная.
"Если ты посмотришь в сад,
Там почти на каждой ветке
Невеселые сидят,
Будто запертые в клетки,
Наши старые знакомые
Небольшие насекомые …
"Стихотворение «Таракан» Олейников написал в 1934-м. Этот год считается началом классической сталинщины, обоснованной, как известно, убийством Кирова.
Маленький человек в лице ревнивца и неудачника Леонида Николаева помогает грядущему Тараканищу найти повод для развязывания Большого террора, в мясорубку которого, кстати, мгновенно попадают родственники убийцы.
Спустя тринадцать лет после «Тараканища» Олейников как бы переворачивает все с ног на голову – вернее, возвращает таракану его место «в щели большого шкафа», его участь твари дрожащей.
Олейниковский таракан – тот самый, что попался в стакан капитана Лебядкина. Но если из сосуда, «полного мухоедства», лебядкинскому таракану по манию «благороднейшего старика» Никифора (олицетворяющего Природу) удалось убежать, то из стеклянного узилища, установленного в храме науки – вивисекторской лаборатории – ускользнуть не получится.
Сквозь гранёное стекло несчастному виден зловещий лик торжествующей науки.
Нет, едва ли можно записать Олейникова в противники естественнонаучного метода, ведь этот выпускник реального училища и сам отдал дань математике и зоологии. Между тем, его лирический герой – наивный натурфилософ, по-детски изумляющийся красоте и сложности мира.
Несмотря на декларируемые цели – узнать, «какие механизмы спрятаны в жуках, какие силы действуют в конфетах», его наука – по преимуществу описательная, а сам он – «мудрец-наблюдатель». «Вивисектор удалой» – его антипод, он – бездушный работник пилы и щипцов, слишком похожий на заплечных дел мастера.
В совецкое время как никогда прежде расцвёл зародившийся в XIX веке позитивистский культ науки со всеми ее перегибами во имя познания (взять хотя бы эксперименты нобелевского лауреата Ивана Павлова, использовавшего, как утверждают, в своих вивисекторских опытах не только собак, но и беспризорных детей).
Наука не только терзает плоть, но и лишает маленького человека души:
"Таракан к стеклу прижался
И глядит, едва дыша ...
Он бы смерти не боялся,
Если б знал, что есть душа.
Но наука доказала,
Что душа не существует,
Что печенка, кости, сало -
Вот что душу образует."
Вивисекторская, набитая малосимпатичными санитарами, может рассматриваться как социологическая метафора.
Ради научной истины (или иной высокой идеи) должно пострадать невинное существо. В глазах её искателей ценность жизни подопытного материала равна нулю.
И – какая уж там слезинка ребенка! – страдания жертвы никого не интересуют. Олейниковский таракан – маленький человек, в числе миллионов себе подобных попавший в лабораторию Истории. Констатация: «Это мученик науки, а не просто таракан!» ничего, кроме горького комизма, не добавляет.
Насекомое, испытывающее тоску перед закланием во имя некой недоступной его пониманию высшей цели, оказывается едва ли не ближе реальному человеку 30-х годов, чем все антропоморфные персонажи молодой совецкой литературы вместе взятые.
«Таракан не ропщет!» – уверяет маленький человек капитан Лебядкин. Олейниковский таракан – ропщет, он внутренне протестует, молча «сжимая руки». Он не герой и даже не мученик, но в своем страдании обретает человеческий облик.
Ибо, как известно, «человек начинается с горя».
Кафка совершает обратное действие – не очеловечивает насекомое, а превращает обывателя в жука, сохраняя за ним человеческий образ мыслей и чувств. Жуком, мыслящим и страдающим, «маленький австрийский человек», коммивояжёр Грегор Замза просыпается однажды в своей комнате, чтобы страдать и погибнуть.
Поэт Николай Олейников, приравненный к мириадам вредных насекомолюдей, деловито, без лишнего шума раздавлен сияющим сапожищем воцарившегося Тараканища, оказавшегося не иллюзией, а кошмарной реальностью.



Profile

rus_vopros: (Default)
rus_vopros

December 2016

S M T W T F S
     1 2 3
4 56 7 8 9 10
11 12 1314 15 16 17
18 19 20 21 22 23 24
25 26 27 28293031

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated May. 22nd, 2025 05:08 am
Powered by Dreamwidth Studios